Обложка Альманаха

ПОЛУНОЧНИК


 


 

 

 

 

Вячеслав Румянцев

 

 

Случайная беседа на историческую тему.

 

 

 

 


В здравом рассудке, в состоянии бодрствования я видел перед собой городской пейзаж, который казался фантастическим, точнее, мне легче было бы его воспринимать как видение, иллюзию. Трудно было поверить в то, что все происходящее со мной - реальность. Подобное ощущение прежде приходилось мне испытывать только при чтении фантастических книг, авторы которых и не скрывали от читателя, что они выдумали обстоятельства и место действия. Там было ясно как день, - имеешь дело с выдумкой. А сейчас?..

Черт! Все равно, не могу поверить в то, что вижу перед собой. На дворе 1906 год и нахожусь я в Питере, то есть в Санкт-Петербурге. Мой дед уже родился, но ему не исполнилось и двух лет. С его отцом, то есть с прадедом своим я не был знаком ни дня. Можно, конечно, познакомиться, съездить к нему в имение и сказать, что я такой-то, но лучше этого не делать.

Наваждение какое-то. Мостовая из камня выложена. камень настоящий, обтертый до блеска. Вон близ моста лошадь в упряжке стоит. Бреду по набережной и все меня не оставляет это ощущение, будто кругом декорации, сделанные для съемок какого-то фильма.

Чувствую себя как на следующее утро после крепкой выпивки. Хорошее сравнение, но не четкое. Если дрянь пить, то просто голова раскалывается на множество мелких кусочков. Нет, со мной не так сейчас. А вот когда накануне выпил кристальной чистоты водки, но выпил много, ну грамм по семьсот или по восемьсот на брата. Тогда голова не болит совершенно, но из-за избытка спирта в организме все внутри тебя плывет, вибрирует, мысли спутываются и растягиваются как резинки. Окружающий мир остается реальным, но ты его не воспринимаешь, плывешь по нему подобно рыбе, раздвигая водоросли дверей и уплывая от хищных колесных беспозвоночных.

Куда я иду? Надо остановиться. А вот сейчас, кажется, окончательно поверил, что это не декорации, а реальность. И я - реальность. И одет не по-современному, то есть как раз по-современному: смотря о каком времени речь идет. А о каком речь? В каком я времени?

Вопрос некорректный. Значит, мозгами, мыслями я как бы в последних годах века, а телом - в первых. Как же такое могло получиться? Одет я в рубаху на выпуск, опоясанную кушаком что ли, жилет поверх, штаны весьма свободные в сапоги заправлены. Такие сапоги, вроде, называются смазными. Как я мог это на себя надеть, если даже не знаю названий всех частей одежды?

Что же произошло: я перенесся из того времени в это, а может, вселился в тело, в котором сейчас нахожусь, вселился как дух, как душа: Сейчас с ума сойду от перегрева головы. Лучше не думать о таких материях - спасу свою психику от травмы. Да я и не пил совсем вчера. Впрочем, при чем тут "пил". Надо отвлечься на что-нибудь нейтральное. Облака такие же, как в мое время, если не опускать голову, то не заметно перемен.

Об этом я читал где-то - вторжение в психику автономных психических комплексов, страшных и разрушительных для этой самой психики. Но тут как раз я и есть вторгшийся психический комплекс. А где же та душа, что жила в этом теле прежде, которая управляла руками и ногами, когда они натягивали сапоги на портянки? Ведь я, который из девяностых годов, и портянки-то накручивать не умею.

Если я бесследно вытер собой предыдущую личность вместе с ее памятью, то откуда мне знать, что делать дальше - ни навыков никаких, ни знаний этого времени у меня не осталось. И что будет дальше: вернусь ли я обратно во времени или обречен до конца своих дней оставаться в этом времени? А какова судьба моего настоящего брошенного в девяностых годах тела? Или меня это теперь не должно волновать? А что же меня должно волновать? Меня, оказавшегося в 1906 году: Что я кушать буду, как деньги зарабатывать? Вот что должно меня беспокоить. Так нет же - эти вопросы совсем не задевают за живое. А что же задевает?

Кажется, я сам с собой разговариваю. Так недолго и с катушек слететь. Однако, есть опасение, что если я сейчас с кем-то из посторонних заговорю, меня сразу же раскусят. Выговор изменился почти что за век. Да и кто я здесь? А как меня зовут? Назваться ли подлинным именем из девяностых? Документы еще какие-то нужны, а нет ни в карманах, ни за кушаком. И вот еще вопрос на засыпку: Какого я года рождения? Настоящий год назвать - это психушка, а ведь в начале века психушки были неважные: Надо придумать год рождения, место, родителей, да так, чтобы проверить было затруднительно. А в голову ничего не идет. От перемещения во времени все смешалось.

Так на чем же я остановился в своих рассуждениях? Что мне делать? - Нет, не на этом. Что меня беспокоит? - Да. Если суждено здесь остаться, зная о будущем больше всех остальных, что же я должен сделать? Прям сюжет из книжки "Трудно быть Богом". Тоже мне "Бог", - сейчас какой-нибудь городовой схватит: Кстати, городовым мне лучше на глаза не попадаться.

Куда податься? В ночлежки, интересно, только с документами пускают? "Трудно быть Богом" видишь ли! Я знаю наперед все события, которые все они еще только будут переживать. А что толку, ни документов, ни жилья? К тому же предстоящие события я с ними вместе буду переживать. Это теперь и моя судьба. А может быть, кто-то или что-то, некая неведомая сила для того меня и перенесла сюда, чтобы донести до людей начала века весть:

Вечно меня в мессианство несет. Эх, новым Христом что ли стать? Изменить историю России? А что я-то могу сделать с этой махиной, несущейся в пропасть? Что я вообще могу сделать? Может, для меня лучше всего будет подкопить деньжат и съехать в какую-нибудь Америку, подальше от предстоящих событий. Здесь оставаться значит попасть под паровоз истории. Правда, до тридцать седьмого года я вряд ли доживу, но и без него на мою долю достанется масса прелестей.

Голова аж заболела от потока беспокойных мыслей. Будто за один раз сто кошмаров увидел. Посмотрю-ка на Неву - вид воды успокаивает. Она еще относительно чистая. В девяностые годы больше открытую канализацию напоминает, а сейчас: Вот я уже начинаю жить сейчас, свыкся уже с этой мыслью. Вот это самое сейчас означает, что мне удалось определиться, где я и кто я. Детали пока не различаю, но в общих чертах сдвиг есть - с ума спрыгнуть уже не тороплюсь. Благодатно влияет созерцание воды. Еще посмотрю, может, соображу, что делать, куда пойти.

Вода в Неве свинцовая, катит свои бугорки к заливу. Если я угоню вот ту лодку, смогу выйти в залив, дальше пойти вдоль северного берега. Ох далеко можно уплыть. Дамбу еще не построили: А ведь я могу так сделать, что дамбу вообще никогда не построят:

А революцию сорвать слабо?!

Эх, как меня разобрало! Великим стать захотел? Историю творить вздумал?

А почему бы и нет? Сорвать революцию - чем плохо? Ведь за пятьдесят лет в стране истребили сто миллионов человек. Если я этому помешаю: Кто говорит: "Я этому помешаю"? Я говорю. Чудно! Поберечь бы рассудок. От таких мыслей: На воду буду смотреть - успокаивает.

И мусор-то в воде какой-то необычный, непривычный для меня - прутья от разбитой корзины, лозу. Понесло в море: Так я в своем воображении на той лодочке вдоль берега поплыл в сторону дамбы, которой пока нет. Где была дамба: Нет, где будет дамба, там сейчас, в начале века находится: интересно, а в 1906 году все еще находится ли? Да, да: Там на мысу под названием Лисий Нос помосты были сделаны, и на тех помостах казнили революционеров. И сейчас, наверное, это место под началом жандармерии. Сколько революционеров они там казнили? Десятки? А их товарищи в ближайшие пятьдесят лет сто миллионов укокошили. Надо было казнить несколько тысяч: Сколько большевиков было к началу семнадцатого года? Жаль, в школе историю плохо учил, сейчас ни в каком справочнике не посмотришь. Кажется, их было тысяч двадцать пять. Всех можно было бы взять и расстрелять в течение одного месяца. Даже если бы не всех - не беда. А сейчас в 1906 году их еще меньше, от силы тысяч десять. Вот и получается: десять тысяч сейчас или сто миллионов потом: И я единственный человек на земле, который об этом знает в текущий момент, то есть, в 1906 году. Так что же я стою? А куда идти? А что делать? Не в жандармерию же идти! В свое время я как относился к КГБ и ко всем, кто с ними сотрудничает? Такая же и жандармерия. Не, я к ним не пойду! Во-первых, нестерпимо противно, во-вторых, для меня все кончится скорее всего психушкой. Вот те на!

 

Поток беспокойных мыслей в моей голове так сочно журчал, что спровоцировал желание помочиться. Осмотревшись по сторонам я увидел в набережной невдалеке дугообразный каменный спуск к воде, сделанный, как я понял, для разгрузки мелких судов на подводы. Сейчас там никого не было, значит, меня никто не увидит. Вообще-то я спокойно мог бы помочиться прямо на том месте, где стоял, - за мной не заржавеет, - но необычность моего нынешнего наряда (ни молний как на моих привычных джинсах "Ли", ни пуговиц) требовала особых условий, чтобы понять, где у меня что застегивается и завязывается. Спустившись к воде я возился с кушаком и с завязочками, а когда стал подниматься наверх заметил, что у чугунной ограды на гранитной отмостке стоит широкая и плоская деревянная коробка с кожаной ручкой-ремешком. Вокруг, куда хватало взгляда, никого не было видно. Я подумал, уж не мое ли это хозяйство, однако трогать коробку не стал, опасаясь подвоха. Деревянный футляр с ремешком на некоторое время отвлек меня от моих растревоженных мыслей.

Одергивая рубаху и одетый поверх нее жилет, я вернулся на набережную к ограде, где стоял прежде. Мне самому было непонятно, почему я тут стою, но некий скрытый, неясный смысл побуждал меня и дальше оставаться на том же самом месте. С каждой минутой все ясней чувствовалось тайное предназначение, которое, возможно, откроется мне полностью, а может остаться непонятым даже тогда, когда я его уже выполню. Я продолжил стоять на набережной, оглядываясь окрест себя и ожидая чего-то должного скоро произойти. В воздухе вокруг проносились смутные невещественные токи, которых я прежде не замечал. Вокруг меня начинали сгущаться события.

 

Вдоль набережной по булыжной мостовой в мою сторону двигался экипаж. Как он называется, не знаю, я не смог бы отличить, скажем, брички от кареты, почему про себя и назвал приближающийся транспорт абстрактным словом "экипаж". Судя по вижу карета была из дорогих, ее тащила двойка лошадей. По мере того, как экипаж подъезжал все ближе и ближе ко мне, я, не отдавая сам себе отчета в своих действиях, машинально развернулся к реке спиной к дороге лицом, разглядывая лошадей и кучера. Черный тяжелый верх повозки был поднят. Кто-то сидел в глубине, но он пока мало меня интересовал - я разглядывал устройство ходовой части.

Прямо напротив меня кучер натянул какие-то ремешки-веревочки и остановил лошадей. Важный господин в черном костюме и в черном же шарообразном котелке с неширокими полями подался вперед, глядя в мою сторону, и позвал властным тоном: "Человек!" При этом он сделал указательным пальцем едва уловимое движение, явно подзывая меня к себе. Кроме меня в округе никого не было и жест этот, по всей видимости, относился ко мне. "Наверное, у них тут так принято обращаться, - мелькнуло в моей голове. Я отделился от чугунной решетки и подошел впритык к господину в черном. Мне самому было неведомо, зачем я все это делаю, но ноги как бы сами собой перемещали меня через отделяющее нас пространство. Молча я замер перед каретой, не без любопытства ожидая, что же произойдет дальше. Господин в коляске с бородой и длинными закручивающимися на концах усами удивленно на меня посмотрел и слегка ироничным тоном спросил: "Что же это ты, голубчик, а где же твой лоток?" Будто пчела укусила, меня обожгла догадка - та деревянная коробка у спуска к воде моя, и этот человек хочет чего-то купить из ее содержимого. "Видно я тут чего-то кому-то должен делать по своим должностным обязанностям", - мелькнуло в моей голове. "Сейчас принесу:" - пробормотал я и быстрым шагом направился за футляром. Также скоро возвратившись я повернул коробку в горизонтальное положение, отцепил ногтем нехитрую защелку и распахнул крышку, развернув в сторону важного господина. В футляре лежали коробки сигарет и спичек, а я, оказывается, был: впрочем, неважно.

Пассажир повозки склонился над лотком и довольно ловко вынул из него нужную пачку. После чего сунул правую руку в боковой карман костюма. Пока мой первый покупатель разбирался с наличными, глаза привыкли к тени, отбрасываемой кибиткой, и я принялся рассматривать фигуру в шикарном черном костюму с обширными блестящими обшлагами, лицо отчасти скрытое от моего взора полями котелка. Лицо показалось мне знакомым. Я видел его прежде то ли в каком-то учебнике, то ли в книге какой. В первый момент вспомнить имени или даже сферы деятельности не удалось. Но по всему было видно, что это знаменитый человек и, видимо, влиятельный.

В то время, как я лихорадочно листал воображаемую книгу памяти в тщетных потугах вспомнить, кто же он такой, незнакомец обратился ко мне с фразой, сказанной почти вопросительным тоном: "Голубчик, у меня только сторублевые ассигнации, потрудись разменять. Есть ли у тебя чем?" Вопрос застал меня врасплох. Я сном-духом не ведаю, есть ли у меня сдача со сторублевой купюры, даже не представляю себе хотя бы приблизительно ценность такой купюры. После пережитых в девяностые годы века инфляций, обменов и деноминации теперь мне предстояло освоить совершенно незнакомую, хотя и не сказать, что новую, финансовую систему.

Я закрыл свой плоский деревянный чемодан и стал обшаривать карманы жилета. В них обнаружилось немало бумажек различного достоинства. Не без удивления разглядывая добытые из разных мест купюры и сложив их в одну пачку, я поднял глаза на знаменитого незнакомца и обратился к нему с вопросом, который, как стало ясно позже, и послужил отправной точкой нашей случайной беседы на историческую тему: "Я здесь впервые. Сколько я вам должен со сторублевой?.." Договорить фразу до конца мне так и не довелось - глаза знаменитого покупателя округлились, потом чуть сузились - он присматривался ко мне с подозрением. Одновременно с его удивлением до меня дошло, что говорить подобными оборотами речи несколько не подходит для продавца табачных изделий начала века. Но даже без анализа словесности была понятна еще одна немаловажная вещь - продавец, то есть я, не знает, сколько стоит его товар, а это странно и подозрительно.

Подозрения тем более имели под собой почву, что в то время, если мне не изменяет память, уже начались покушения эсеров на высших государственных чиновников, а участники покушений при этом одевались различного рода продавцами. Мне это было известно, знаменитому незнакомцу тоже. Он внимательно всматривался в мое лицо, тщетно выискивая перемены, но мое лицо, по всей видимости, оказалось для него совершенно знакомым, - видно, не раз и не два он покупал у меня свои сигареты. Образовалась неловкая минутная пауза, которая для меня могла закончиться не лучшим образом в случае, если бы подозрения не развеялись. Надо было немедленно действовать, то есть что-то говорить. Судьба намеренно столкнула нас на набережной.

Вот передо мной, на мягком сиденье экипажа был человек обличенный властью. Я все еще не могу вспомнить, кто это такой, но почти уверен, что именно ему нужно рассказать о предстоящих исторических событиях. Если уж от кого и зависит изменить ход истории, то именно от него. Надо что-то сказать, привлечь к себе внимание, пока он смотрит на меня, пока он меня рассматривает.

"Не имею чести вас знать, я здесь впервые:" - понеслось у меня изо рта, но чувствую, что попал в точку. Продавец табака, которого сей важный господин десятки раз видел на одном и том же месте, вдруг заговорил необычные слова и пытается доказать, что находится здесь впервые. Государственный человек продолжал молча смотреть на меня, держа в руках свой бумажник, не пытаясь продолжить прерванный расчет за сигареты, выжидая. Для меня ситуация оказалась выигрышной - честный благородный человек не мог себе позволить уехать не расплатившись, так что пока я не дал ему сдачи на его сотенную, можно успеть еще сказать немало слов. Надо ввязаться в разговор, надо сказать самое важное, чтобы привлечь его внимание не на минуту-другую, а по-настоящему, на всю жизнь.

"Видите ли, - я не совсем тот, кого вы встречали в этом месте в предыдущие поездки по набережной. Внешне я остался таким же, как был, но в голове моей нечто произошло: Я затрудняюсь подобрать слова, чтобы вам было понятно то, что вы от меня сейчас услышите:" Я говорил не очень громко. Речь моя лилась скороговоркой, чтобы успеть изложить суть дела, но она, суть все никак не схватывалась.

Губы собеседника искривила легкая ирония, вызванная моими последними словами про возможные его затруднения с восприятием смысла того, что ему предстоит от меня услышать. Он молчал, но все еще с интересом ждал, что еще вылетит из моего рта. Я зашел на второй круг разъяснений, все еще не находя слов для кишащих в голове мыслей:

"Видите ли, вы, видимо, знаете, как человек весьма образованный вы должны знать о неизъяснимом феномене, связанным с французским поэтом шестнадцатого века, который в своих стихах предсказывал будущие исторические события. Его имя - Нострадамус:

Последнее слово, кажется, возымело какое-то позитивное действие, на которое я надеялся из последних сил. Мой собеседник поднял голову, глядя в спину кучеру, и произнес: "Василий, нам придется захватить с собой в дом торговца - у меня с собой совершенно нет мелких денег. Прими-ка у него лоток." Василий обернулся в пол оборота, глянул на меня неприветливо, но в присутствии хозяина ничего не сказал, - и то слава Богу, - забрал у меня из рук деревянный ящик и сунул его себе в ноги.

"Ну, что ж, - несколько смущенно произнес хозяин, - садитесь рядом, - при этих словах он еле заметным жестом указал на свободную часть сиденья. Я взгромоздился в коляску, экипаж тронулся.

Мы ехали домой к незнакомцу, всю дорогу молчали. Я пытался собраться с мыслями, готовясь выдать что-то такое, что всерьез заинтересует, заинтригует столь влиятельную особу до глубины души. По пути я незаметно, - в той степени, в какой это возможно, когда сидишь почти бок о бок с человеком, - присматривался к нему, стараясь понять особенности психики этого, без сомнения, сильного и волевого государственного мужа. Та ироничность, которая сквозила в его словах, как я чувствовал, не была ему свойственна, ведь он привык в своей жизни повелевать, он обладал, как сказали бы в девяностые годы, харизмой. Ироничность разбудила некоторая растерянность, которую вызвали мои необычные для начала века слова, интонации, произношение.

Мои размышления были прерваны. Неожиданно экипаж остановился перед величественной городской усадьбой. Я попытался представить, где мы находимся, при этом в моем воображении появилась современная, то есть девяностых годов, карта Питера, по которой мой воображаемый палец заскользил от той набережной, где я себя нашел в этом мире. Неожиданное обращение ко мне Василия вышибло меня из воображаемого мира, вернув в мир реальный, да, в реальный, но для меня все еще нереалистичный. Кучер обратился ко мне на ВЫ, но интонация, с которой он говорил, а особенно взгляд выказывали такое вселенское презрение, что я без особого труда про себя перевел его вежливые слова на просторечный русский язык всех времен. Кучер сказал следующее: "Милости просим сойти: Вам, видать, в парадный подъезд."

Его хозяин вышел из экипажа раньше, поднялся по ступенькам к двери, с готовностью распахнутой настежь слугой, которому хозяин, чуть обернувшись в мою сторону, что-то кратко сказал. Швейцар (или как там его звать?) выразил во взоре подчинение и готовность выполнить распоряжение, но при взгляде на меня его лицо выдало немалое удивление. Когда я входил в дверь, привратник нейтральным тоном сообщил мне буквально следующее: "Вам велено пройти в библиотеку. Я покажу:" Ему явно было сказано проводить, а не показать, но увидев меня, то есть молодого мужика в клетчатом жилете поверх рубахи на выпуск, в шароварах и в смазных сапогах, швейцар так и не смог повернуть язык в нужной плоскости.

В библиотеке мне пришлось дожидаться минут пятнадцать. Хозяин, как я понял, переоделся в домашнее и отдал распоряжения по дому. А я тем временем бегло осмотрел корешки книг, придумывая, чем бы удивить знатного знакомого-незнакомого. Чем же его можно удивить в книжных знаниях? Я подошел к полкам. На стене рядом со шкафом в золоченой рамочке висела витиевато расписанная грамота с двуглавым орлом. Я бросил мельком взгляд на нее, взгляд зацепился за особенно старательно выведенную каллиграфическим почерком строку: "Петру Аркадьевичу Столыпину". И еще я обратил внимание на указанную в грамоте должность: "Губернатор Саратовский". Так вот почему мне показалось знакомым лицо незнакомца, то есть теперь уже знакомца. А я и не знал, что он был губернатором в Саратове. Очень жаль. Мои исторические познания были не столь полны, как требовали обстоятельства. То же относилось к знанию биографии Столыпина - ее я почти совсем не знал: премьер-министр, знаменитый реформатор, был убит террористом. Мое чувство неловкости из-за ограниченности знаний в тот момент оказалось сродни ощущению, испытанному за всю жизнь от силы пару раз - тому ощущению, которое возникает от незнания иностранных языков, когда приходится все-таки общаться с иностранцем. Всю жизнь такой потребности разговаривать на английском или на немецком языках не возникало, а ведь на изучение немецкого было убито так много сил и времени. И вот жизнь сталкивает меня лоб в лоб с немцем, а я как раз того слова, которое он называет, того оборота речи, который он использует, и не знаю. Лихорадочно выискиваешь в памяти нужное слово, а его там нет. Так и сейчас я тщетно перелистывал страницы памяти, пытался вспомнить хоть что-нибудь о Столыпине, когда он вошел в библиотеку.

Он застал меня стоящим у шкафа с раскрытой книгой в руках. Теперь я увидел его без шляпы с аккуратной прической совершенно черных волос. Властолюбие и целеустремленность прямо-таки лучились из него. Я знаю таких людей еще по девяностым. Во всех своих делах для Столыпина привычнее было самому проявлять инициативу, даже в столь экзотических делах, каковым обещало оказаться это. Он обратился ко мне с вопросом, заданным несколько в фамильярной манере: "Да ты, Федор, и книги читать умеешь?" Хозяин кабинета подошел к письменному столу и встал вполоборота ко мне. В его глазах читалось сомнение, которое сочеталось с интересом, не с любопытством, а именно с интересом исследователя, например, энтомолога, поймавшего редкий экземпляр бабочки.

"Больше чем читать, - парировал я, - под настроение люблю еще писать книжки. Да только я - не Федор, точнее не совсем Федор. Вас не должен смущать мой облик, как бы я ни выглядел, я внутри совсем иной:"

"Ты, любезный, выглядишь торговцем в разнос", - кратко заметил Столыпин, ожидая моей дальнейшей реакции на ироничное разоблачение. По иронии в словах я понял, что мой новый собеседник все еще пребывает в растерянности, но не смеет, не позволяет себе в этом признаться, отчего и маскируется иронией.

"Спасибо, теперь я буду знать, что был Федором, торговцем в разнос. Но моя персона и вся моя жизнь - все это не столь важно для того дела, с которым я к вам пришел. Если хотите кратко, чтобы сразу решить, стоит ли вам тратить ваше драгоценное время на общение с лоточником Федором, то я сформулирую квинтэссенцию (это слово было вставлено мной намеренно, чтобы в глазах Столыпина хоть на мгновение перестать быть привычным его взору Федором): в моей теперешней памяти хранятся воспоминания о событиях истории вплоть до конца двадцатого века. Причем, где-то с середины века начинаются мои личные воспоминания. Я не знаю, не имею ни малейшего представления о том, как это произошло, но последние часа три мне было совершенно ничего не известно, что я торговец и что меня зовут Федором. Моя память хранит совсем иное имя, но, впрочем, это тоже не столь важно для дела:"

Пока я произносил свою тираду, меня не покидало ощущение, что главная мысль ускользает, что у Столыпина мои слова не вызовут желания продолжать общения дальше. Он молча стоял около стола, ожидая, что я еще ему расскажу. Что ж ему сказать - не пересказывать же историю по учебнику для начальной школы, а подробнее за короткое время, все равно, не получится.

"Петр Аркадьевич, - с легкостью вырвалось у меня, будто я каждый день обращаюсь к Столыпину по имени-отчеству, - если вы допускаете хоть один шанс из сотни, что мои слова - правда, а не бред сумасшедшего, спросите что-нибудь о грядущих событиях и я без промедления четко отвечу на все ваши вопросы."

Мой новый знаменитый знакомый проникновенно посмотрел на меня и нравоучительным тоном произнес: "Иисус Христос совершал чудеса, чтобы показать своим ученикам божественную силу, но суть христианства не в чудесах, а в вере и в заповедях. Вы должны понять, что я не жду от вас чудес, чудесных предсказаний будущего - для гадания я бы пригласил цыганку. Я ищу пользы от ваших откровений, я стремлюсь к благу для государства. Если ваши откровения истинны, а я допускаю один шанс из тысячи, что они могут быть истинными, то покажите и докажите, чем они могут быть полезны для моего дела, дела служения отчеству. Вы говорите, доказывайте, я не стану вас ни о чем спрашивать, а буду внимательно слушать."

"Ну, что ж, как мне представляется текущая задача, Петр Аркадьевич, - начал я по инерции вычурно, хотя мог говорить попроще, так как уже достиг одного очень важного рубежа, меня слушали, - я должен доказать вам, живущим в первые годы века, что я действительно знаю, то есть имею память как о прожитых годах, о последних годах века. А это одно ценно для вас. Я мог бы подробно и эмоционально нарисовать картину будущих для вас, впрочем, теперь и для меня событий, но опасаюсь, что описание, способное убедить моего современника, может вам показаться лишь красочной выдумкой, пустым фантазерством:"

Я старался говорить избыточно витиевато, чтобы в глазах Столыпина совсем не походить на торговца в разнос, каковым хозяин моего тела являлся для него последние дни или даже недели, но, кажется, я немного перебирал в витиеватости, как часто бывает у простолюдинов, старающихся выглядеть людьми знатного происхождения. Мой собеседник оставался сдержанным, отказывая мне в помощи, но не прогонял как шарлатана и обманщика. В этом было пока мое единственное достижение. Я продолжал высказывать вслух рассуждения, призванные убедить Столыпина в моей ценности для его карьеры, для его личного вклада в историю для достижения желанного величия России. Конечно, я не так сильно как Столыпин стремился достичь величия лично для себя или для страны. Но, как известно, все подвиги совершаются по необходимости, а то и по принуждению. Сейчас я был вынужден добиваться признания в глазах этого государственного мужа. Я сам себя убедил, что должен добиться признания. Всегда и всюду, куда бы тебя не занесло, всегда можешь выйти из игры, просто отойти в сторонку, но сначала следует подумать: куда ты после этого вернешься. Мне предстояло вернуться на набережную Невы и продолжить жизнь, о которой я не имел ни малейшего представления, и ожидать событий, которые не вызывали ничего кроме страха и отвращения.

Итак, что и как говорить дальше. Грубая лесть ("Вы честный государственный деятель, стремящийся сделать Россию великой:") не годилась - мой собеседник слишком умен, чтобы льстивые слова могли возыметь действие. Мне оставалось самому подыскивать тему, через которую возможно было бы прийти к заветной цели - убедить Столыпина, что я действительно человек из будущего. Попробую-ка представить, будто я на государственном экзамене и мне, чтобы сдать его и получить право на защиту диплома (а ведь я это прошел до конца не в лучшие времена для страны), мне нужно ответить на вопрос билета - доказать, например, неизбежность предстоящей революции. Нужно доказать, иначе отчислят из университета. Думай, думай голова!

- Петр Аркадьевич, в той истории, которую дети изучают в школах в девяностые годы, революция все-таки произошла и самодержавие было разрушено, - я выдержал продолжительную паузу, но не от артистизма, а потому, что не знал, что еще сказать, потом добавил, - к сожалению:

Столыпин слегка оживился, кажется, мне удалось попасть в больное место, - я поторопился про себя обрадоваться, - он чуть выше поднял голову и спросил не без легкого налета иронии:

- Почему же "к сожалению", ведь вы, как я полагаю, вкусили ее плоды, поскольку родились и выросли на идеалах новой России, на идеалах великих потрясений?

В ироничности интонации своего собеседника угадывалось продолжавшееся недоверие ко мне, отчего я обостренно почувствовал обиду, но вспомнив, где я, кто я здесь и какая мне предстоит миссия, продолжил свое убеждение великого человека:

- Да, я вырос на этих идеалах, но что поделать с тем печальным опытом, который получила страна, не я один - целая страна? Сможете ли вы мне поверить, когда я назову вам лишь одну цифру, число погибших за полвека революции и укрепления революционной власти, - теперь я уже выдержал паузу вполне сознательно, - сто миллионов:

По лицу Столыпина пробежала еле уловимая рябь. Противоречивые чувства охватили его, - я видел это. Но через мгновение прежняя мимика восстановилась. Мы оба некоторое время молчали. Я ожидал от него реакции двоякого рода: "Я не верю вам, вы проходимец и авантюрист!" - или иной - "Я всецело верю вам. Что вы предлагаете предпринять, чтобы предотвратить подобный исход?" Я ждал его реакции с надеждой и страхом, но пауза продолжалась, ввергая меня в отчаяние. Я недоумевал, не зная, что мне делать, что говорить.

Нет, не такой Столыпин человек, чтобы поддаться минутному чувственному порыву, он для этого слишком мыслителен, он слишком рационален, чтобы делать поспешные выводы. Я должен убедить, все свои слова доказать, да, вот именно, доказать, что его взгляды на положение дел в России как раз подтверждаются всем тем, что я могу сообщить о будущем. И говорить мне сейчас нужно не о девяностых годах века, а о том, что произойдет через год, через месяц, через день. Вот бы только самому знать, что тут в их время происходило. Я расскажу ему о грядущей войне с Германией.

- Петр Аркадьевич, вам как премьер-министру: - я на долю секунды прервал речь, переводя дыхание, но снова увидел на лице Столыпина движение, смысла которого я в первые секунды не понял, но замолчал, ожидая, что он скажет.

- Государь император повелел мне исполнять обязанности министра внутренних дел, для чего я и прибыл из Саратова. А премьер-министром сейчас господин Горемыкин. О планах назначения на эту должность кого-то другого никому ничего не известно. Тем не менее, я склонен относиться к вам с большим доверием, ибо допустить, что торговец в разнос способен рассуждать на такие темы и предполагать вероятные назначения на должность премьер-министра, - для меня допустить такое будет много труднее.

Я стушевался, мне было стыдно перед моим великим собеседником, что мои исторические познания столь фрагментарны. Про Горемыкина же, к своему стыду, я и вовсе ничего не слышал. Наверняка он чувствовал, что я слабоват в исторических познаниях, которые теперь являются скорее политическими.

- Вы уж меня извините за скверное знание отечественной истории. Мне, право, неловко. Согласитесь, есть причины позабыть - чуть ли не век минул.

Я горько улыбнулся, теряя перспективу дальнейшей беседы. Надо было продолжать убеждать Столыпина в моей истинности, что ли. А в голову лезли какие-то обрывки из русской и советской литературы: "Умом Россию не понять:"; "Прощай немытая Россия:"; "Милостиво повелевать соизволил:" Все это не годилось для продолжения нашей беседы. В голове чувствовалось то же роение, как и в первые минуты после этого чудесного переноса во времени - мысли плыли, растягивались и искажались, как запись на испорченной кассете.

- Надеюсь, вы сделаете выводы, и в дальнейшем будете более тщательно, более ответственно изучать исторические факты.

Столыпин, видимо, понимал мое состояние и постарался меня приободрить, но сделал он это в специфической манере:

- Как я помню, вы обещали изложить квинтэссенцию. И я не хотел бы смотреть на вас как на диковину из далекого будущего. Мне интересен вопрос, который вы передо мной поставили: что сделали бы государственные мужи конца двадцатого века на месте премьер-министра России, чтобы избежать катастрофических последствий. Даже предположив, что ваше появление, - Столыпин кивнул в мою сторону, - лишь маскарад и розыгрыш (а на такую вероятность я оставляю гораздо более, чем один шанс из тысячи), то и тогда постановка подобного вопроса полезна и интересна. Если люди в девяностые годы знают, что, как и почему произошло с державой, а такое предположение более чем убедительно, то им легче догадаться, что, когда и как надо было сделать не так, как было сделано в реальной истории. Что же, поделитесь своими соображениями. Я слушаю вас.

Как не странно, хотя Столыпин и поставил мою принадлежность ко второй половине века, скажем так, под очень большое сомнение, все равно, его слова окрылили меня, вселили уверенность, которой мне не хватало в разговоре со столь властным, великим человеком. С новой энергией я заговорил.

- Квинтэссенцию, да, конечно. Видите ли, сейчас, то есть в девяностые годы после гибели и бегства почти сотни миллионов наших сограждан, страна пребывает в гомеостазисе...

Испугавшись, что мой собеседник может не знать новомодных слов, я поспешил расшифровать:

- :В гармонии всех сил. Никто не совершает революций и даже не готовит их - некому. не родились дети тех, кого поубивали за полвека. А убили самых активных. Пассивных, тихих и спокойных не трогали - кому они мешают: Знаете ли, начало было бурлить лет пятнадцать назад, корабли вместе с экипажами уводить в открытое море, вроде "Потемкина" у вас тут в прошлом году, кажется. Уже начали снова строить новые лагеря в тайге, но потом просто границы открыли - все активные и съехали в одночасье. Некому особо бунтовать - повыбивали всех, а из активных кто успел заново народиться, те съехали.

- Ваша словесность пока меня больше удивляет, чем содержание вашей речи: то "квинтэссенция", "гомеостазис", а то "поубивали", "съехали".

- Да, мне, действительно, непросто подбирать слова. Там у себя во времени я привык излагать свои мысли в громоздких формах: Лекции, знаете ли, по два академических часа каждая.

- Торговец в разнос читает лекции: - Столыпин сдержанно рассмеялся, - из какого предмета, интересно знать?

- По философии: Я постараюсь говорить короче, чем обычно. Как я понимаю, у министра внутренних дел тоже мало свободного времени, - на это замечание мой собеседник одобрительно кивнул, - Так вот, в ваше время активных людей слишком много, переизбыток. Такая неизъяснимая игра природных сил - слышали, должно быть: то саранча вдруг расплодится и разоряет целые страны, то лемминги нашествия устраивают, то тропически муравьи идут лавиной и все на своем пути поедают. Люди, видите ли, не составляют исключения. Да. Но пока империя росла, всем находилось применение при заселении новых земель:

- Заселении новых земель, - проговорил Столыпин, будто продолжая какое-то свое давнишнее размышление, - да, в стране осталось еще очень много плодородных незаселенных земель: продолжайте, я вас внимательно слушаю.

- Продолжаю. Самое главное и самое страшное: большая часть этих активных людей уже никогда не вернется к позитивным идеалам. Они уже против и никогда не будут за. Никто и ничто не в силах побудить их вернуться к православию, самодержавию и народности. Пока они живы, они будут разрушать окружающий их мир. Их невозможно запугать, а можно только уничтожить. Их число, а его определяет неуправляемая игра природных сил, с каждым годом возрастает и впредь будет возрастать, пока, наконец, они не разрушат Российскую империю.

Столыпин стоял все так же у своего стола, на его лицо легла печаль. По всему было видно - мои слова подтвердили те выводы, к которым он давно уже пришел без моей помощи. Я обрадовался этому; я говорил жуткие для него вещи, но я был рад, ведь он слушал меня, он доверял мне, он принял меня.

- Что еще добавить, чтобы оставаться кратким? про Европу. Вот в Европе, откуда они всего этого набрались, этих идей насильственного переустройства, так в свое время "революционеров" было не меньше нашего, но у них это началось на триста лет раньше и закончилось раньше. Когда у них был избыток активных людей, когда все у них не умещались в монастыри и в крестовые походы, тоже начали было разрушать по-революционному - в ереси ударились. Но тогда европейцы с ними очень грамотно обошлись: не признаешь триединства Бога - на костер! Двести лет инквизиция выжигала еретиков. не всех, правда, выжгла. Мимоходом из их избытка заселили Северную Америку и Австралию. А вот теперь наш черед пришел перебеситься ересями. И что же мы видим? Даже высшие государственные чиновники озираются на запад - одобрят ли там слишком крутые меры. Сжигание еретиков на кострах - это не крутые меры, а вешать революционеров:

- Мы живем в двадцатом веке: уже: - заметил Столыпин с неопределенной интонацией, из которой было неясно, возражает он мне или сожалеет, что в двадцатом веке.

- Вы уже, а я еще. Только ведь другого выхода у вас нет. И критерий должен быть простым и ясным: назвался революционером - на виселицу. Думаю, вам достаточно будет повесить тысяч пять революционеров. Остальные за границу сбегут - инстинкт самосохранения не у всех у них атрофировался. кстати, расстреливать не надо. Кровь - это драматично. Вспомните, еретиков сжигали, то есть обходились без крови. Это не случайно. Технически было сложней, но это очень важно. Когда революционера вешают, то публика рядом стоит, смотрит на него и не понимает - зачем ему нужно было в петлю, когда кругом столько жизни, удовольствий. А во время расстрелов страшно. на страхе доброго дела не сделаешь. Это очень тонкий момент, надо его понимать:

- Виселицы: произнес Столыпин.

- Петр Аркадьевич, (я уж не помню, кто первым это сказал или написал) вы знаете, как эти виселицы в народе назовут? - Столыпинские галстуки.

- Столыпинские галстуки? - будущий премьер-министр повторил фразу громко, как бы прислушиваясь к звучанию своего голоса, - что же, пусть будут Столыпинские галстуки! пусть будут!

 

* * *

Проснулся я от неясного звука, которого не должно было быть в 1906 году, от пиканья компьютера при включении. Щекой почувствовал мягкий велюр дивана. Рядом спала собака, положив на мою ногу свой черный почти такой же как диван тоже велюровый нос. Открыв глаза я увидел сидящего за компьютером сына - на экране монитора виднелась загрузка игры "Сломанный меч". В моей голове поплыли неясные ощущения, в груди что-то вибрировало, мысли спутывались и растягивались как жеваная жевательная резинка. Что это было? Сейчас я дома, в своем времени, где есть компьютеры. Почему же мне до такой степени не по себе. А-ах, да: Вчера посидели хорошо: Что же, значит, со мной не было ничего этого. Не может быть! Я же все помню, четко помню, как мы беседовали со Столыпиным. Наверное, мне не стоит никому рассказывать о своих воспоминаниях про Столыпина, а то, чего недоброго, примут меня за психа.

Когда в на следующий день после возвращения, в обычный день самого обычного, самого заурядного 1998 года я окончательно пришел в себя, то сначала никому не говорил о происшедшем со мной. Наконец, решил попробовать рассказать своей двенадцатилетней дочери в форме притчи. И так рассказываю я ей все пережитое в 1906 году от первого лица, но будто бы выдумку свою, вроде бы шуточно. В конце повествования резюмирую:

- Вот, представляешь, попытался историю изменить - не получилось.

А она, очень внимательно слушавшая меня, вдруг совершенно серьезно и с испугом голосе отвечает:

- Да ты что, историю изменить, не наааадо!!! Мы тогда будем не такие или нас вообще может не быть. Не делай этого, если с тобой такое еще раз случится:

 

Москва, 20 мая 1998 г.

lahta@sonnet.ru