Глава 71

          Вагонные колеса каждому стучат по-своему. Кому-то обещают встречу с родными и любимыми, а мне они стучали, «в последний раз». Последний раз я видела Османа, последний раз встретилась с Маратом. Все в последний раз. И вагонные колеса подтверждали это, выстукивая эти слова. Всю ночь в поезде я не сомкнула глаз, прислушиваясь к заунывному стуку колес, которые выговаривали «в последний раз, в последний раз».

   После возвращения из Берлина, я через неделю вышла на новую работу в институт. Жила я по-прежнему у Кафеи-апы, и мама потеряла всякую надежду на то, что я когда-нибудь вернусь домой. Аварийное жилище на Хади Такташ стало для меня настоящим домом, где мне хорошо, меня любят, ждут и принимают меня такой, какая я есть.

   В институте тоже поначалу все шло хорошо. Моя научная руководительница, Марина Семеновна, предоставила мне полную свободу в выборе тематики работы. И самое главное, не навязывала своих методов и участия. Полностью положилась на мою самостоятельность. Все было хорошо до тех пор, пока не вмешались сторонние силы в мою работу.

  Вообще, я догадывалась, что аспиранты Марины не сильно обрадуются моему появлению на кафедре. Это были два иногородних парня, один с Кавказа, другой с Украины. Был еще третий аспирант из Осетии, Андрей, но мы с ним были в хороших отношениях, и на первых порах он много помогал мне. Только его я звала по имени. Этих двоих я называла двое из ларца, одинаковых с лица или ларечниками. Андрей был женат и приехал учиться в аспирантуру вместе с женой, спокойной приветливой женщиной, умеющей волшебно готовить. Андрей часто приносил на кафедру шедевры кавказкой кухни, приготовленные его женой. Ларечники тоже имели семьи, но тщательно скрывали сей факт от доверчивых студенток, которые время от времени появлялись в их жизни.

    Благодаря ларечникам ученый секретарь постоянно напоминал мне, чтобы я создала контрольную группу животных и сравнивала результаты лечения на ней. Для меня это было неприемлемо. Контрольная группа – это здоровые животные, зараженные вирусом чумы собак, лабораторными штаммами, не полевыми, с которыми я работала. Я не видела смысла сравнивать результаты лечения при заражении полевым и лабораторными штаммами. Как говорится « in vivo, in vitro», в жизни одно, в пробирке другое. Кроме этого, для меня было совершенно безнравственным заразить здоровых животных только для того, что сравнить результаты лечения по сравнению с контрольной группой. Я наотрез отказалась создать контрольную группу. Марина Семеновна как-то замяла этот вопрос на ученом совете, пообещала, наверное, создать такую группу в неопределенном будущем. Но из-за ларечников, державших ученого секретаря в курсе дела, мою научную руководительницу время от времени теребили на ученых советах, напоминая о строптивой соискательнице. Она знала, что мне проще отказать от работы, чем создать контрольную группу и заразить животных непонятно зачем и не известно для чего. Мы с ней придумали хороший обходной маневр, изменив название моей работы. Почему-то с утверждение моей новой темы возникли проблемы и что –то мне подсказывало, что не без помощи ларечников.

   Если говорить честно, то все эти мелкие препятствия и проблемы с научной работой мало волновали меня. Я не переживала бы, если бы мне пришлось отказаться от  моих исследований. Я работала в клинике, вела прием животных и спокойно могла бы обходиться без того, чтобы фиксировать свой каждый шаг в лечении, все протоколировать, десять раз об этом докладывать руководителю. Делать кучу дополнительных исследований, хотя и без того известен диагноз и понятна эффективность лечебных назначений. Мне казалось это все довольно бестолковым и ненужным. На мой взгляд, достаточно было рассказывать о полученных результатах и  выводах. Зачем же описывать все подряд и загромождать информацией и без того переполненные материалы исследований. Я послушно исполняла все, что от меня требовала Марина Семеновна не потому, что соглашалась с ней. Эта работа позволяла мне хотя бы на время забыться и не думать о жизни, о моей жизни. Без всех тех, кого я любила.

   Только потому, что я родилась на свет 26 лет назад, я продолжаю жить. Другого объяснения моей жизни я не вижу. Когда я встретила Марата, я знала, для чего я живу. Для него и ради него. А сейчас мне все было все равно. Без него моя жизнь потеряла смысл. Разве что для того, чтобы воевать с вивисекцией в родном институте. Сначала я говорила о недопустимости использования бездомных животных в качестве учебных пособий для студентов. Потом стала возражать против создания экспериментальных групп из несчастных безответных собак. Видимо, это и есть смысл моей жизни, пытаться остановить вивисекцию. Памятник собаке Павлова, это, конечно, очень красиво и совершенно по-людски. Сначала замучить до смерти, а потом памятник поставить в знак раскаяния и благодарности за муки.

    Я наслушалась много чего в свой адрес, когда начала открыто выступать против использования бездомных животных для демонстрационных опытов студентам. Один раз я шла по клинике и обернувшись, увидела, как ларечники крутят пальцем у виска, показывая на меня. Даже те из сотрудников, кто относился ко мне хорошо, возмущались моей позицией и высказывали свое неодобрение. Это мягко говоря.

   О своих проблемах в институте я рассказывала только Кафе-апе. Если бы я заикнулась об этом маме, то выслушала бы в ответ о моем несносном характере, что я ни с кем не уживаюсь, только мои родные, великомученики, вынуждены, обречены жить со мной. В общем, много чего интересного я бы послушала о себе, причем, не в первый раз.

   Навещая своих, я была на редкость немногословная. На все вопросы отвечала нормально и хорошо. С сестрой нам почти не удавалось оставаться наедине. Все время рядом была или мама или ее муж. Ей я тоже ничего не могла рассказать. А если бы я настояла остаться с ней наедине, то потом наши ее пытали бы, о чем мы говорили. И бедному Катенку пришлось бы отбиваться от родственников, а сестренка моя любимая к такому не привыкла. И не надо ей привыкать.

   Моя жизнь – это работа, работа и еще раз работа. Как говорится: как говорил великий Ленин, как учит коммунистическая партия, учиться, учиться и еще раз учиться. Вот, если перефразировать, получается моя жизнь: работать, работать и еще раз работать. Ни любви, ни привязанностей, никаких радостей в жизни. Ничего. Я прожила на свете 26 лет и дальше живу по инерции. Мне даже совершенно не интересно, чем закончится эта перестройка, чего ждать от будущего. От своего будущего я не ждала ничего хорошего. Тяну лямку, как бурлак на Волге. Хорошо, что работу свою люблю и животных, а то вообще не было бы ни одного просвета. Жизнь в тумане, во мраке, в подземелье быта, обязанностей и вечного надо: надо, Надя, надо. Все время что –то от меня всем надо. А мне не надо ничего, только чтобы меня оставили в покое.

   Одна Кафея-апа меня не трогала. С сочувствием выслушивала рассказы о кафедральной жизни, о двоих из ларца и стычках с сотрудниками. Я только с ней чувствовала себя спокойно, можно сказать, отдыхала душой, если от моей души что-то осталось, кроме усталости. Я даже читать не могла, особенно, про любовь. Начинало ныть сердце, больно сжиматься и покалывать. Имя Марата я не смела произносить, даже про себя, не то что вслух. Он был табу для меня и для всех. Я перестала ездить к Женьке, потому что, как бы я не просила ее, чтобы ей не говорила, рано или поздно она сворачивала разговор к Марату и ко всем событиям полугодовалой давности. А это было непереносимо. Все еще болело внутри меня, когда я слышала его имя. И это так больно, когда болит. Женька этого не понимала. Она не знала несчастливой любви, она не знала расставаний, боли разлуки и тоски. Ни о чем таком моя закадычная подруга не имела представления. А видимо, для того, чтобы знать, как это больно, когда болит, надо самому испытать эту боль. И может, тогда появится понимание.

    Я жила эти месяцы, как медведь в берлоге. Короткая пробежка до остановки автобуса, анабиоз дороги, работа в клинике, потом назад и вечер дома, в нашем аварийном жилище, в котором остались только мы с Кафеей апой. Все остальные соседи давно получили квартиры и переехали. А с нами была проблема. Нам предлагали двухкомнатную на все троих, а Кафея апа упорно не соглашалась. Она ходила в жилищную комиссию с кучей документов и со свидетельством о браке и доказывала, что две разные семьи должны жить в разных квартирах, а не в одной. В жилищной комиссии понимали, что Кафея-апа права, а они откровенно мухлюют, и зажимают полагающуюся двум семьям жилплощадь, но видимо, надеялись сломить сопротивление хрупкой, приветливой старушки.

   Плохие там психологи в этой комиссии, ничего про людей не знают. Такие вот добрые, улыбчивые старушки уступят и отдадут, что угодно. Но когда дело касается тех, кого они любят, такие бабушки становятся, на редкость неуступчивы, даже непреклонны. Они самоотверженно защищают интересы своих родных и готовы пожертвовать жизнью, но отстоять интересы близких. А в комиссии все еще надеялись, что удастся уговорить добрую полуграмотную старушку. Кафе-апе проще было умереть, чем поступиться интересами обожаемого внука. Наверное, в комиссии на это и рассчитывали, что не выдержит старушка, рано или поздно напряжение и преклонные годы дадут о себе знать резким ухудшением здоровья. Но Кафея-апа оказалась на редкость стойкой, как будто даже закалилась в борьбе с жилищной комиссией, даже обычной простуды осенней не было.

   Где-то ближе к концу года до жилищной комиссии стало доходить, что им не одолеть добрую старушку. И они вроде бы согласились, что мы должны переехать в две квартиры. Я порадовалась за Кафею апу. Она заслужила, заработала нормальное жилье для себя и своего внука. Я, конечно же, перееду в общежитие института, когда Кафея апа с Рафаэлем получат  квартиры. Не могло быть и речи, чтобы я на что-то претендовала. Для меня это возможность ответить добром на добро Кафеи апы. Она приютила меня у себя, помогла мне, когда было очень плохо. Жалко будет расставаться с доброй женщиной, но обман пора прекратить. До общества и разных правоохранительных органов мне дела нет, но я чувствовала, что Кафея-апа надеется, что наш с Рафаэлем фиктивный брак станет настоящим. Это было невозможно. Между нами нет ничего общего, он моложе меня на восемь лет и я не люблю его, а он меня. Значит, я должна уехать в общежитие и развестись с моим фиктивным мужем, чтобы он мог построить отношения с подходящей девушкой, жениться, завести семью, детей. Все это было вопросом времени. А жизнь продолжалась, если это можно назвать жизнью.

   Пустые прилавки магазинов, продукты по талонам, неосвещенные улицы. Особенно жутко в темноте смотрелась наша Хади Такташ. Рытвины и колдобины на асфальте, блюдца грязных луж, матово блестящих в темноте. Они казались небольшими, но я знала, что это обман зрения. Лужи оказывались довольно глубокими, и пару раз я проваливалась в воду на всю длину сапог и приходила домой с мокрыми ногами. Вообще то, я знала все опасные места на дороге, но гуляя вечером с Чарой, я задумывалась,  отрешалась от действительности, забыв про осторожность. Именно в эти моменты меня и угораздило проваливаться по колено в воду.

   В центре города было не лучше. Как – то я шла по улице Баумана и поразилось тому, как она стала похожа на захолустье. Воздух тяжелый, как перед грозой, напоен тревогой. Непонятная тяжесть давила на грудь.  Унылые лица прохожих усугубляли это состояние. Пустые витрины магазинов, пустые прилавки, ни громкого голоса, ни веселого смеха. Услышать можно только мат каких-то полу уголовных элементов. И это все, что осталось от шумящей и бурлящей улицы. Ни тебе вкусных забегаловок, ни пирожками не торгуют, ни булочками. Ни манящих витрин магазинов и музыки, доносящейся из магазина «Мелодия». Ничего. Мрачная, темная, грязная улицы, по которой, как в иллюстрациях к романам Достоевского, бредут измученные, унылые люди. Выделяется из общей картины мат, хамство и грубость коротко стриженных, упитанных парней, одетых в одинаковые спортивные костюмы. Обычно кучкуются они толпой в несколько человек и ходят по улице, растопырив руки, локтями наружу. Этими локтями они постоянно задевают прохожих, но никто не возмущается, предпочитают не связываться с толпой накаченных «быков». В воздухе носилось ощущение, что если все эти «качки» рано или поздно пойдут стеной навстречу обычным людям. Казалось, что –то будет. Не может кончиться добром это противостояние.

   Мне было не по себе от разрухи центральной улицы города и убогого вида прохожих. Но над всей моей тревогой и тяжелыми ожиданиями царила тоска. Она изводила меня, превращала мою жизнь в существование даже без этого всеобщего антуража уныния и нищеты. Тоска по Марату, глухая вязкая тоска, в которой я потонула совершенно, и не было никакой надежды выбраться из нее. И не было желания выбираться, не было желания жить.

 

© Елена Дубровина, 2008