V.

И вот я выписался.

Попрощался со всеми. Записал в блокнот телефоны, чтобы, выйдя, выдрать лист и выкинуть. Дим-Димычу оставил на память витькину гравюру с маркизом. Физику - свою книжку ""Сад камней" и другие повести". С дарственной надписью.

Никто не пришел за мной. Никто не встречал меня.

Никто уже не читал меня.

* * *


Когда я вспоминаю последнюю сцену с Мариной, меня охватывает такой стыд, что даже начинает болеть сердце, я кладу под язык валидол и звоню по телефону кому попало, лишь бы не думать. Со мной еще, слава Богу, разговаривают. Но не читают. Так что я был не прав во всем и в частности в этом.

Я понял это окончательно, когда, отдав в ремонт потрепанный "Вольво", ехал в трамвае к метро. Я читал из-за плеча патлатого парня "Литературку" со статьей Днищева, этого недоучки из Набережных Челнов. Статья метила в меня, называлась "В лабиринтах словоблудия" и имела для вящей убедительности подзаголовок: "Старые трюки "новых сентименталистов"". Ни рецензия, ни сам, тем более, Днищев, меня не интересовали: меня интересовала реакция. Он ехал с девушкой и переговаривался с ней вполголоса. Я налег на парня, как будто меня прижали, и смотря вбок, прислушивался.

Он не прочитал и трети, сложил газету и сунул ее ей в сумку, так как руки девушки были заняты: в одной она держала чахлые тюльпаны в целофане, а другой рукой виссела на поручне, так что одна грудь была видна сбоку целиком и я еще подумал: "вылитая Марина". "Ну, что там?" - спросила она. "А-а. Хуйня," - сказал он. Она скривилась: "Я же просила тебя, Валер" Она очень понравилась мне, эта деваха с тщательно выбритыми подмышками. "Валер, а ты читал этого, Оленя?" "А-а," - он махнул свободной рукой перед моим носом с еще большим пренебрежением. "Скучно?" - приставала она, - совок?" "Китч, - согласился он, зевая, - совок и кич". "Понятно" - вздохнула девушка. Мне пора было выходить. Я протиснулся, сунул руку ей под юбку, но там уже была его рука. Мы переглянулись и рассмеялись. Я вышел и расстроенный побрел коротать одиночество за телефоном и письменным столом.

Телефон стал в те дни главным источником материала: мне опротивели люди, стало противно заглядывать в их рожи, я почти не выходил из дома и все, что нужно мне было для повести, старался добыть таким способом. Малоэффективным, надо добавить. Я просил рассказать, как умирают собаки: я писал "СОБАЧИЙ ВАЛЬС", который и стал, кстати, основой для этой небольшой повести, я сохранил даже название. "Женщина. Музыкант. Снег в ноябре." - это я объясняю, тем, до кого еще не дошло, - не название, а заглавие. Я знаю, некоторые до сих пор считают, что название должно обязательно стоять в начале. Впрочем, надо быть полным кретином, лишенным, вдобавок, элементарного литературного вкуса или, если хотите, чутья, чтоб предположить, будтоо эта (да и любая другая) повесть может называться "Женщина, музыкант...", и т.п.. Так вот, значит, мне нужно было кое-что о собаках, как они умирают, например.

Конечно, я как никто другой, понимал цинизм такого вопроса, но как иначе я мог получить сведения точные и субъективные в одно и то же время? Я объяснял, что циник и есть собачник, только древне- греческий, говорил о роли "кинологического дискурса" в быту. Я перебирал: "подохнуть как собака, злой, опять же, как собака и зарыта - она же, и съел - собаку. Собака для нас больше человек, чем сам человек." Все без толку. Они говорили, что это следствие пребывания моего в психушке: слишком долгого - считали одни, слишком короткого - другие.

Я вертелся вокруг парка, подглядывал за собачниками, издаля. Сунуться я не решался: все-таки со Звонником этим было неясно до сих пор. Я все время думал об этом.

Но нет. Я думал о Марине.

Я ожидал ее появления здесь, с Бруно. За оградой я стоял, за стволом старого тополя, не в силах уйти, не в силах приблизиться.

Не в силах запретить себе думать о ней, неспособный предпринять что-либо. Ведь были же зацепки, достаточные, чтобы начать розыск ее. И моего, еще не рожденного ею ребенка.

Таков был неумолимо суживающийся круг моих мыслей. Хотя не знаю можно ли это назвать мыслями.

Мне приходилось заставлять себя работать. В ту беспросветную пору моей жизни я заинтересовался кинизмом и стоицизмом. Я размышлял над сформировавшимися в рамках греко-римской культуры "искусствами существования", как совокупностями этико-эстетических практик, когда индивид перестраивает свое бытие и себя самое, превращая жизнь в произведение, отвечающее специфическим критериям стиля. У Буркхарта я черпал сведения об эстетике существования применительно к Возрождению.

Смешно, но я ударился в поиски смысла жизни. Всегда я считал это уделом подростков. Мучительность попыток этих как бы обещает искупление "позора" систематического онанирования. Потому я и обратился к своим архивам, к дневникам, которые суеверно храню.

Найти там что-то по этой части не составило труда, правда вместо пресловутого смысла жизни фигурировал "код бытия".

"Мы не знаем код. Никто не передал его нам. Может быть он утрачен. Он - не наша тайна. Но мы, дети, - писал я когда-то, - не можем спать, нам нужно вскрыть замок, пробраться в замок." Ох, от этих ли мыслей мы не могли спать? Написано аккуратно, но с орфографическими ошибками, круглым каким-то почерком, будто и не моим вовсе. Называется "Замок на замке" и посвящается какой-то Оле Баскунчак. Была у нас в классе такая, с крысиной мордочкой, в нее все влюблены были.

"Как найти код? Как добыть единственную комбинацию цифр? Сесть, подумать, заткнув уши ватой? Или, прислонив к замку ухо, слушать едва уловимые щелчки, в то время, как пальцы скользят по диску с цифрами? Созерцать или действовать? Но не потому ль так надежен замок, что замок пуст? Нет, нет. Не думать об этом."

Лучше думать о собаках. Как же они, все-таки умирают?

В который раз крадучись брел я к собачей площадке.

Но они никогда не появились там, те, кого я искал.

Да я и не искал. Я приходил на это место, когда знал, что не будет вообще никого. Стоял там некоторое время, озираясь, потом шел обратно, сморкаясь в маринин платок - к себе.

Однажды, постояв так, я неожиданно для себя направил свои стопы в парк.

* * *


Я шел и шел. Тут и там чирикало, тарахтело крыльями, наконец просто зеленело и вс└. "Но нет уже весны в душе моей" - вспомнился Баратынский, хотя лето было в своем апогее. Я вообще не люблю лес, ненавижу грибы и рыб в водоемах. Но иногда хорошо поразмышлять, перебирая ногами. Я углубился в свои мысли и, по мере углубления, мрачнел. Мрачнел и лес, хвойные вытесняли понемногу мелкую лиственную шушеру.

И вдруг просветленье. Подлесок впереди стал прозрачным и совсем сошел на нет. Осталось небо сквозь ели. Ноги вывели меня к прудам.

Птичьи трели, достаточно невразумительные, сменились слитным кваканьем. Комары образовывали подвижные облачка над водой, поверхность которой была замаскирована ряской. На берегу, однако, целехонька была жестяная кабинка для переодевания, только краска облупилась, чуть поодаль стыдливо прятался между деревьев рассохшийся сортирчик. Можно было подойти к мосткам, еще прочным, но в ботинках и так омерзительно хлюпало.

Я смотрел на гниющий посреди пруда квадратный плотик, на домик для уток на островке. Их не было дома. Пейзаж грубо навязывал мне воспоминания о детстве, мои мысли спутались теперь совершенно. "Какого ж рожна меня занесло сюда?" - задал я себе вопрос и вдруг все понял.

Я шел к месту своего преступленья. Тут было недалеко. Подсознание и ноги, под его руководством, выбрали, чтоб надуть меня, обходной путь.

Что ж, я направился туда. Это было совсем рядом. С каждым шагом сердце мое, что самое смешное, колотилось все неистовей, как если бы я думал встретить там ментов в засаде, или череп с костями, или алчущую отмщения тень, сердце грозило выскочить из своей орбиты точно по достижении проклятого места. "Бред, бред и бред" - говорил я себе и, чтоб привести себя в порядок, насвистывать даже начал что-то типа баркаролы, а может тарантеллы, но осекся. Там действительно был кто-то.

Я зашел за дерево. Это был он, но я не сразу узнал его, так он сдал за это время. Сутулый как крючок, он сидел на раскладной табуреточке и читал газету. На широком и низком пне рядом с ним на газете (уже прочитанной?) лежала кое-какая снедь: пологурца, соль в пузырьке из-под лекарства, хлеб. Шелуха от яйца была собрана в кучку. Нехитрая клюка из ближайшей аптеки лежала наклонно, загогулиной на краешке пня, по ней взад-вперед, заметил я позже, курсировали муравьи.

У меня, признаюсь, даже защемило сердце, когда я стал различать его черные мешки под глазами: он постарел лет на десять за этот год. Но, разумеется, он был в плисовой жилеточке. Я хотел уйти, но он заметил меня и я вынужден был приблизиться.

"А, это ты, - сказал он, - не стесняйся, иди, иди сюда". Я совершенно смешался. "Ну как ты? - не нашел я ничего лучшего, - "Дополз?" "Дополз" - подтвердил он. Он встал, чтобы удобней заглядывать мне в глаза, положил газету на пень. "Крепко ты меня." Я пожал плечами. "Ну, - он чувствовал себя теперь хозяином положения, - ты не хочешь мне ничего сказать? Ты - помниться мастер был говорить." "Нет. Я писатель." "Знаю, знаю," - махнул он примирительно.

"А я вот пенсионер , - еще сказал он, - и инвалид вашей милостью. Третей группы." "Прости, - сказал я искренно, - если можешь. Хочешь, возьми денег, пока они еще водятся." "Бог простит, как в старину говаривали. Ты в Бога-то веришь?" "А ты?" "Я? Да." "Давно?"

Он посмотрел на меня, но не ответил. "С тех пор? То есть, благодаря мне?" "Тебе сколько лет? - спросил он на это. Я сказал.

"В семнадацать я ушел от родителей, прочивших мне карьеру, между прочем, дипломатическую. Я был толстовцем. Ты встречал когда-нибудь толстовца? В наше время?" "Нет. Я жил как-то с хиппи, на даче одного из наших." " Так вот я был толстовцем. Потом - богоискателем..." "И не нашел ведь. А я помог найти." "А сам-то нашел?" "А что его искать-то?" - подумал я.

"Ты наверно знаешь, - попытался я объяснить, - что Рильке верил в бога, которого еще нет, но который будет. Я верю в бога, которого нет, никогда не было и не будет." Он задумался. "То есть, ты идешь к нему через последовательное отрицание его свойств?" "Пожалуй. Но я не могу последовательно отрицать. Я - писатель." "Хм. Хочешь перекусить? - наконец предложил он.

Я отломил хлеба и откусил огурец с необгрызанной стороны: со стороны жопки. "Садись," - сказал он и повернулся спиной. Я огляделся. Это было не то место, но по-видимому, недалеко. Взгляд мой упал на холмик земли, который я принял поначалу за кротиную нору. "Это она? - спросил я тихо. Он подошел к могилке. И тут я понял, что он делает здесь.

"Ты знаешь, - сказал он, - она была тогда единственным существом, которое связывало меня с миром. Я думал, что не смогу жить без нее, ведь я один. А когда Лизы не стало, ты понимаешь, я стал другим. Странно. Я прихожу сюда к ней каждый день, сижу, слушаю птиц, ем, черт возьми. Иногда я беру с собой карманные шахматы. Играю сам с собой."

"А ты не еврей?" - вдруг спросил я. Он дернулся. "Почему ты спрашиваешь?" "Вот. Ты уже ответил." "Нет. Я не еврей. Мать у меня русская. Точней наполовину полька: дед - поляк, я не видел его никогда. А отец не знает ни слова по-еврейски." " Да нет, я так. У меня просто самая большая в Москве коллекция еврейских анекдотов. Сейчас, я смотрю, половина евреев православные." "Да, я знаю. Это плохо, ты считаешь?" "А джаз? Ведь этимологически джаз - суета, эклезиастова суета." "Какой джаз..." - он махнул рукой. Я подумал: "да, парень, не сыграешь ты больше свой "муди-блюз"".

"Пошли, пожалуй, - предложил он. Он уже собрал все в поли- этиленовый пакет, сложил трубчатую табуретку. "Ну пошли, - мы направились к дорожке, - теперь я пойду первым. Выстрел за тобой." "Я не пушкинский Сильвио" - как-то слишком серьезно отреагировал он.

Мы шли по зеленому коридору и солнце еще светило, было светло и тихо.


Мы подошли почти к самой ограде, когда он сделал это. Я настолько не ждал удара, что этот удар в затылок показался мне сокрушительным. Мои колени подогнулись и я рухнул. На четыре кости, как говориться. Вскакивая c четверенек, я уже знал, что удар вовсе не был опасен. Звонник стоял с поднятой клюкой и смеялся. Я потер место ушиба и полез в кошелек за пятаком: приложить. "Теперь ты свободен. Ты теперь не должен мне ничего", - сказал он, еще посмеиваясь. "Мы увидимся?" - спросил я. "Нет, я не хочу этого."

"Прощай", - сказал я ему. Он сказал тоже: "прощай."

Потом он крикнул мне вслед: "Валя!" Я обернулся. "Ищи, Ищи Марину, слышишь? Будет поздно, слышишь? Поздно будет."

* * *


Я позвонил Льву, ее мужу.

Почему я не сделал это раньше?

Чувствую, что сбиваюсь, я приближаюсь к тем событиям, до них еще далеко, а меня уже мучит робость. Смогу ли описать то, к чему все шло? Вытяну ли концовку?

Пока непонятно.

Вот я звоню. "Алло", - говорит, значит, он, Лев. Молчу в трубку, потом говорю: "Добрый вечер." Он соглашается. Набираю в легкие воздух, все как в семнадцать. "Будьте добры, - говорю, - Марину." "Марина здесь больше не живет," - он отвечает. Я ждал чего-то в этом роде и, все же, ошарашен. "Как?" - вырывается у меня. Неловкая пауза. Вдруг он спрашивает: "Вы - Алень?" Я киваю в ответ. "Вот что, Алень, - говорит он, - Вы больше ни о чем не хотите меня спросить?" "Да, да, - радуюсь я неожиданной поддержке, - Конечно! Вы знаете, где она?" "Да, я знаю, где она," - подтверждает он. "Да, конечно, конечно. Где она?" "А зачем она Вам?"

Я задумался. "Я люблю ее", - ответил я, подумав. Он рас- смеялся. "Вы, значит, ищете ее, - продолжил он, угомонившись. "Ну да, ищу." "Ну так и ищите!"

"Не смешно!" - крикнул я, закрыв мембрану ладонью. Лев играл со мной, он принимал меня за мышь. А я и был мышью. Нет! Знаешь, кем я был? Крысой с прокушенным хребтом, свисающей из слюнявой пасти полоумной дворняги. Я видел такую у нас на помойке. Но он-то был в состоянии еще более жалком. Голос выдал его.

"Вам больше нечего сказать мне?" - я дал ему время насладиться моей растерянностью, я знал, что теперь добьюсь своего. "Запишите адрес, - наконец сдался он, - там Вам очень подробно все расскажут. Если Вы примете мое условие. Вы должны обещать мне, что Вы никогда, Вы меня слышите, никогда не будете беспокоить меня своими запоздалыми звонками." "Телись, телись, малахольный" - подбадривал я его про себя. Дав адрес, он прибавил, что хотел бы, чтобы я бы... "Пошел ты!" - сказал я, не дослушав. Он говорил о том, чтоб я последовал в скорейшем времени за ней или еще дальше. Я сейчас думаю, что он и сам примерно туда последовал, и вовсе не за ней. Впрочем, мне плевать.

* * *


Это был адрес ее родителей. Дом их, в районе Бауманской, изогнутый буквой "г" был неотличим от пяти-шести ему подобных, и я мотался битых полчаса, распрашивая полоумных старух или безмозглых девок, играющих в классики у подъездов. "О чем это он говорил мне, этот неделух, куда ж она делась? Что он хотел сказать? Что стряслось, черт? Когда?" - носилось у меня все это время в башке, придавая моим метаниям почти хаотический характер.

Когда я нашел, наконец, нужную дверь и два отдаленных подобия моей Марины явились мне, я как-то враз обмяк. "Что с ней?" - спросил я просто, с порога, держась за притолоку. У матери затряслись вдруг губы. "Что-то случилось? Что-то случилось с Мариночкой, да?" - это она спрашивала меня. Я тут же сам успокоился. "Да нет же! Ничего страшного, - успокоил я и их, - разрешите мне войти."

"Конечно, конечно" - пригласили они меня хором, все еще ошарашенные. Я их теперь рассмотрел. Мать была старая, седая вся, с черными глазами, в отце вообще было что-то татарское, впрочем, выяснилось, что он не был ни ее отцом, ни татарином. Предварив свое появление сдержанным рычанием, толкнув дверь тупой мордой, явился старый знакомый, Бруно. "Вы знакомый Марины?" - спросил отчим. "Вас зовут Александр?" - спросила мать.

Алла Никитишна предложила сесть. "Марина много говорила о Вас, Александр. Вы писатель?" "А кроме этого она обо мне что-то говорила? И где она, главное?" "Она уехала. Она живет в Германии, в Дортмунде." Я присвистнул. "Они хорошо устроились там, ходят на курсы." "Кто, они?" - я не понял. "Она и Андрей, Вы знаете его? Ее первый муж." "По приглашению еврейской общины," - вклинился старикан, впрочем не такой уж, он был моложе ее. Своим замечанием он рассчитывал произвести эффект. Это ему удалось. "Да, это правда," - подтвердила мамаша. "Коньячку не хотите?" - вставил опять Степан Николаевич.

"И давно?" "Да как только их правительство объявило об историческом долге советским евреям, Вы наверно слышали, так они и подали. Тогда многим удалось проскочить." "А они-то тут при чем, черт возьми?" Бруно зарычал под столом. "Цыц!" - гаркнул Степан Николаевич. "Да Вы бы Александр, и вправду выпили, что ли со Степаном моим. Вы нервничаете, Бруно нервничает, тихо, Бруно. Вы его видели, Андрея-то?" "Блондинчик такой, с карими бессмысленными глазами." "Ну, Ну, Александр, Вы несправедливы к нему. Неплохой парень, а мать оказалась еврейка. Вот он и поехал." "Но Марина-то, она же... она же жила с этим, со Львом," - я налил себе еще и выпил тут же. Мать посмотрела на меня. "Вы, Александр лучше меня знаете, как они жили, не так ли? Андрей позвонил, они собрались и уехали. А тебе, Степан, достаточно на сегодня."

"А как же я?"

"Да что Вы, ей-богу. Вы - писатель. Молодой. Относительно, конечно..." Она стала собирать со стола, давая понять, что аудиенция окончена. "Заходите к нам, если Вам будет как-нибудь одиноко. Степан Николаевич в шахматы играет. А Марина, что она, Марина... у ней новая жизнь, у Марины, ей уж рожать скоро, Марине моей, - она опять посмотрела мне в глаза, и я понял, что и это не было секретом от нее.

(Я не упоминал, кажется, о нашем ребенке. Еще когда мы жили с Мариной у меня, то есть в самую безоблачную пору, мне по моей просьбе вставили в задний проход какую-то металлическую елду, потерли о предстательную железу и выделили семя, которое собрали в пробирку и впрыснули позже потенциальной матери, Марине. Искусственная фертилизация называется.)

Мать встала рядом со мной, склонившимся над уже пустой скатертью. Но я продолжал сидеть.

"Отдайте мне его! Отдайте мне его тогда! - вдруг взмолился я.

Она поняла сразу. Да и он сам зарычал утробно, завозился под столом. "Возьмите себя в руки, Александр, - сказала Алла Никитична твердо, - в конце концов Вы сами во всем виноваты. Идите. Идите!"

Они проводили меня до лифта. Степан вернулся, взял помойное ведро и спустился со мной вниз. Как выяснилось, для того, чтобы сказать мне: "не ссы, парень. Я поговорю с ней", - молодецки ткнуть меня кулаком в бок, и, размахивая пустым ведром, скрыться в пропахшем кошками подъезде.

Так Бруно поселился у меня.

* * *

Глава VI